— И это замечательно, — негромко сказал Росс. — Скоро твоя жизнь снова изменится… и снова к лучшему.
— А твоя жизнь? — спросила она, слушая, как затухают внутри горячие колебания, вызванные его прикосновением. — Твоя жизнь — изменится?
Внутри его глаз будто сместился на секунду фокус. И снова вернулся на прежнее место.
— Моя — да… В какой-то степени. Знаешь, в моей книге наметился любопытный поворот. Я сказал бы — сюжетный поворот. Если тут есть смысл говорить о сюжете.
Эмме стало стыдно. Она никогда не говорит о важном для него — о книге. Может быть, потому, что не понимает в этой его математике ну ни-че-гошеньки… Как шестиклассник Саша…
И еще ей стало обидно. Так обидно, что опустились плечи. Так обидно, что захотелось уйти.
— Мне пора? — она поднялась из-за стола. — Поздно…
— Погоди, — сказал Росс.
И она сразу же села.
Он улыбнулся — не ей, а какой-то своей мысли. Какому-то событию в своем внутреннем, недоступном Эмме мире.
Она почувствовала себя одинокой.
— Погоди… — он улыбнулся еще раз, но теперь уже точно ей, прицельно, в глаза.
И стало тихо.
Она смотрела на него со страхом и надеждой. Двадцать минут прошло в молчании, Эмма смотрела на человека, сидящего напротив, в его глазах отражался огонь давно погасшей печки, и Эмме казалось, что она смотрит кино.
— Кто ты? — сказала Эмма, когда молчание стало угнетать ее. — Кто ты?
— Да так… Репетитор.
Эмма поняла, что ответа не дождется. Росс мягко удерживал расстояние между собой и собеседницей, как если бы она преследовала в пустыне прекрасного зверя — единорога или барса, и он вел бы ее, указывая путь, но в ответ на попытку приблизиться — уходил бы дальше, растворялся в сумерках, давая тем самым понять, что барсы — не кошки, не следует касаться их руками…
— Скажи, — проговорила она через силу. — Когда мы говорили с тобой… Тогда… когда еще был… был Саша — ты сказал, что не все лестницы ведут вверх… И еще что-то насчет одноглазой собаки Баскервилей.
— Да.
— Ты знал, что это я, а никакой не Саша.
— Разумеется.
— Но ты знал, что меня отстранят от роли. Знал?
Под окном чирикал ошалевший от весны воробей.
— Да.
Она перевела дыхание.
— Видишь, я же не спрашиваю, откуда ты знал… Но почему ты не предупредил меня?
— Что тебя отстранят? Как я мог тебя предупредить?
— Открытым текстом, черт возьми!
— Если выбросить всю эту историю — всю — из твоей жизни, ты стала бы богаче?
Эмма перевела дыхание.
— Послушай… Когда мы с тобой встретились в первый раз… На Иришкиных смотринах… Ты знал, что я позвоню тебе, как Саша?
Росс улыбнулся. Эмма поняла, что напоминают сейчас его глаза — ночное августовское море с искорками в глубине. Море, которое светится. В толще его проплывают огни, похожие на огни самолетов в темном небе.
— Росс?! Ты знаешь, что будет с нами через месяц? Через год? Ты действительно знаешь? Ты смотришь в будущее? Это возможно, это правда?
Он рассмеялся:
— Ты похожа сейчас на одну из моих учениц. Она вот так же раскрывает глаза, когда ей удается решить задачу: «Это правда?!»
Эмма замолчала. Барс, которого она полагала уже своей кошкой, уходил далеко в пустыню. Конечно, он еще вернется, вернется — но близко не подпустит…
— Кто ты? — повторила она беспомощно.
Он поднялся из-за стола — она сразу же поднялась тоже. Он положил руки ей на плечи, привлек к себе:
— Я твой друг. Что бы ни случилось.
Взгляд его плыл, направленный куда-то внутрь. Эмма мигнула.
Наверное, так улыбаются сфинксы.
Эпилог
Прошло полгода, прежде чем она вышла замуж за Михеля. Вскоре после этого Михель получил новое назначение, они уехали в страну небезопасную и жаркую, с лихорадкой, москитами и ночной стрельбой на улицах, жить приходилось за запертыми дверями, без театра, почти без книжек, но зато с Михелем, который был отважен и заботлив, как капитан большого корабля в неспокойном тропическом море.
Еще через год у них родился сын. Назвали Ростиком.
Малыш уже ходил и даже бегал, когда Михеля отозвали наконец домой, и некоторое время они жили в Вене, спокойно и счастливо, и каждое воскресенье Эмма звонила Иришке.
Игорешка учился на третьем курсе чрезвычайно престижного ВУЗа. О Россе говорилось, что он жив-здоров — и только. Эмма много раз звонила и ему, но никто не брал трубку…
Снова наступила весна. Уже в начале апреля Эмма начала беспокоиться — ей казалось, что приближается что-то важное, приближается неотвратимо. Наверное, дело было в тех прощальных словах Росса, в его записке.
Провожая ее в аэропорту (она не хотела, чтобы он приходил, но уже увидев, не решилась прогнать), он сказал, глядя на нее своим странным, неподвижным и одновременно будто «плывущим» взглядом:
— Тринадцатого апреля, ровно через два года, не забудь, пошли телеграмму… Со своим обратным адресом.
И сунул ей в ладонь свернутый листок бумаги. Уже в самолете Эмма развернула его — там был незнакомый адрес, больше ничего.
И вот теперь, спустя два года, Эмма вспомнила о дате, которая наступит через несколько дней. Вернее, она никогда о ней не забывала.
Ей становилось тепло и не по себе, когда она думала о Россе. О том, что он знает о ее будущем. Вдруг в эти апрельские дни ее — или Ростика, или Михеля — ждет беда?!
Она послала телеграмму рано утром тринадцатого.
Восемнадцатого по почте пришел пакет. Руки у Эммы тряслись, когда она вскрывала его.
В пакете было большое письмо, написанное на плотной бумаге от руки.
«Добрый день, Эмма.
Прости, что расстраиваю тебя, но вчера, семнадцатого апреля, я умираю. Там, где ты сейчас, меня уже нет, поэтому я не могу точно сказать тебе, как дальше сложится твоя жизнь. Мне кажется — ведь я теперь могу только догадываться! — что все будет…»
Эмма выронила письмо и бросилась к телефону.
…У Иришки был напряженный, какой-то жалкий голос:
— Да… Откуда ты… да, это так ужасно, совсем молодой еще мужчина, инфаркт… Я не хотела тебе звонить… Но кто тебе сказал?!
— Он сказал, — отозвалась Эмма тихо.
— Что?!
— Прости… Я завтра перезвоню.
«…Мне кажется — ведь я теперь могу только догадываться! — что все будет хорошо и с тобой, и с Михелем, и с Ростиком. Эмма, теперь я могу объяснить тебе, кто я и что со мной происходит, я постараюсь объяснить тебе, только ты читай внимательно.
Твоя жизнь — и жизнь любого человека — отрезок, заключенный между точками рождения и смерти, а сознание движется по линии — по течению времени — как острие карандаша, эту линию ведущего.
А я заполняю своим присутствием каждую секунду каждого своего дня.
Вся моя жизнь — мгновение. Я не могу описать тебе… Это как аккорд. Это не механическая сумма, это… В чем-то я, наверное, не вполне человек. Вероятно, то, что я ощущаю, выходит за рамки человеческого.
Я возвращаюсь домой — я ведь родился в деревне… В тот день, почти тридцать лет назад, я иду за грибами в лесополосу. И вот я возвращаюсь, на пороге стоит мать, я смотрю на нее — и одновременно прощаюсь, уходя в армию, и одновременно танцую с ней на свадьбе сестры, и одновременно хороню, и вижу, как гости напиваются на поминках… А она смотрит на меня — сейчас — и видит десятилетнего ребенка, который ушел в лес — и вот наконец вернулся.
А что случилось со мной в лесу? Это вне моей жизни. Этого я не проживаю. Оно осталось в том, старом времени.
Итак, в эту секунду я сижу с тобой у водопада — и умираю. Потому что последняя точка на моем отрезке — момент моей смерти, и он тоже — часть меня, полноправная часть моего замечательного мгновения.
Умираю я, в общем-то, легко. А кроме того, я привык.
Эмма! В мою секунду я пишу одновременно все фрагменты каждой буквы этого моего письма. Впрочем, как все фрагменты всех букв, когда-либо мной написанных.