— Понятно, — сказала Эмма.

— Ну, — сказала Иришка тише, — позвонить-то перед отъездом ты могла? И где ты была, вообще-то?

Эмма смутилась:

— Ты прости… Я поехала отдохнуть в… Короче, мы с Россом прекрасно провели время. В горах.

Иришка на том конце трубки издала звук крайнего изумления.

— С Россом?!

— Ну да, — Эмма улыбнулась. — Все так быстро случилось… Росс буквально, ну… Мы сорвались, как, короче говоря, некогда было и позвонить. Ты прости.

— Вот это да, — сказала Иришка после короткого молчания. — Нет, ну ты подумай… Я знала, что Росс… Но почему ты… Росс ведь заранее предупредил нас, что три занятия с Игорехой выпадут из-за его командировки. Он нас за две недели предупредил, между прочим, он всегда так делает, он аккуратный…

— Как это он предупредил? — тихо спросила Эмма.

* * *

— Росс?

— Привет. Прости, пожалуйста, у меня сейчас ученики.

— Да. Извини…

Гудки в трубке. Эмма села на диване по-турецки, положила подбородок на сплетенные пальцы и задумалась.

Экран телевизора темнел под слоем пыли. После живого огня его немые движущиеся картинки уже не представляли для Эммы интереса.

У него ученики. Не век же ему заниматься одной только Эммой. Не ей же посвящать каждую минуту своей жизни, как это было там…

Она ревновала.

Она скучала. Она отвыкла быть одна. Она подумала, что сейчас оденется и поедет к Россу — и тут вспомнила, что не знает даже, где он живет.

Ей стало грустно.

Мог ли Росс планировать свой отпуск загодя, а потом — в последнюю минуту — пристегнуть к нему разочарованную в жизни Эмму?

Ерунда.

Росс заранее знал, что Эмму припечатают физиономией о стол — вернее, об алтарь так называемого искусства. Еще когда говорил с ней, как с мальчиком Сашей. И — Эмма вспомнила — когда они прибежали на вокзал, у Росса уже были билеты в кармане.

И рюкзак был собран спокойно, без спешки.

А чего еще можно ждать от человека с такими глазами?

Господи, когда он закончит со своими учениками? Когда ему можно будет позвонить?

Она поднялась с дивана, со вздохом выдвинула ящик стола и выудила оттуда потрепанную книжку — учебник математики для шестого класса.

* * *

Главреж возненавидел ее. Сама она ничего не заметила — ей донесли девочки-соседки по гримерной; Эмма кивала и улыбалась в ответ. Девочки переглядывались недоуменно.

— Он ждал, что ты уволишься!

— Да?

— Все думали, что ты уволишься!

— Да-да, очень интересно…

Эмме действительно устроили выговор и вычли из зарплаты; это приключение развлекло ее не меньше и не больше, чем прогноз погоды на позавчера.

Народная артистка Стальникова зачем-то распустила слух, что Эмма беременна.

Прошедшая премьера имела прессу, но какую-то вялую и снисходительную; кто-то из крупных критиков намекнул в одной из крупных газет, что детский театр напрасно обратился к столь «взрослому» репертуару — нет на то творческих оснований. Главреж запил; кое-кто злорадствовал, Эмма — нет.

Народная артистка Стальникова распустила слух, что Эмма посещает какого-то экзотического знахаря.

— Эммочка, — в ужасе спрашивала Иришка, — это правда? Насчет этих тайских таблеток?

Эмма дивилась своей популярности.

В апреле выпустили новую сказку — «Собакин дом». Эмма играла младшего щенка и получала от своей роли истинное удовольствие.

Детям тоже нравилось. Они буквально визжали от смеха; Эмме казалось, что никогда прежде — во всяком случае, уже много лет — в этот театр не являлась столь благодарная, столь легкая и восприимчивая публика.

Михель прислал уже третью открытку — очень красивую, с изображением Собора святого Стефана.

Народная артистка распустила еще какой-то слух, но Эмма уже не стала вникать в подробности.

* * *

Шло десятое представление «Собакиного дома». Какой-то мальчик вытащил своего папу прямо из зала (младшего щенка в тот день играла Березовская) и тут же, в фойе, устроил истерику. «Это другой щенок! — кричал мальчик. — Я не хочу этого! Я хочу того, что был тогда! Когда мы ходили с классом!»

Эмма не присутствовала при этом. Ей донесли на следующий день. И в тот же день — вот что значит слухи! — об этом косвенном подтверждении Эмминого триумфа уже знала Иришка.

Эмма посмеивалась.

Иришка считала себя (не без оснований) главным организатором Эмминого счастья; Иришка то и дело заговаривала с ней о детях, спрашивала с округлившимися глазами (круглых глаз телефонная трубка видеть не позволяла, зато Эммина фантазия дорисовывала их очень выразительно): «Слушай, а какой у тебя срок? Что? Вранье? Ну, мне уже могла бы признаться… А? Ну ладно, как хочешь. Слушай, а Росс — он как? Ну, как мужик? Он темпераментный, да? По-моему, он должен быть чертовски темпераментный…»

Эмма не раздражалась. Любопытство в сочетании с очаровательной бестактностью были неотъемлемым Иришкиным атрибутом. Тактичная Иришка — все равно что Фемида без весов и повязки.

Другое дело, что ни единая подробность их с Россом отношений так никогда и не достигла Иришкиных ушей.

* * *

Каждое утро, просыпаясь, она видела край занавески и приоткрытую форточку. Занавеска была экраном, на который вместе с квадратом раннего солнца проецировался наступающий день.

Если день был дождливый, Эмма просыпалась тише и мягче, утро было ленивое и плюшевое.

Каждое утро, проснувшись, Эмма улыбалась. И внутри у нее, где-то в районе диафрагмы, будто стартовала вверх, к горлу, крошечная космическая ракета — как на том плакате, который вывешивали когда-то в школе на День космонавтики.

Тревога о будущем, ощущение «завтра» как серой пелены, за которой обязательно таятся неприятности — страх неопределенности, мучивший ее последние годы, ушел, как «пепси-кола» в песок.

Она прекрасно понимала, кому обязана своим новым мироощущением. Много раз назначала себе дату решительного разговора; выдумывала себе монологи и молча произносила их, путешествуя в метро, и случившиеся рядом пассажиры пугались отчаянному и решительному выражению ее глаз; тем не менее всякий раз назначенная дата проходила, как и все предыдущие даты, и Эмма говорила себе, что от добра добра не ищут — пусть их отношения с Россом напоминают затянувшуюся игру в прятки, но, возможно, это и есть то самое счастье, за которым всю жизнь принято гоняться, об утрате которого следует сожалеть, о непостоянстве которого так сладко сетовать?

Вагон метро покачивался, за окном неслись черные и коричневые полосы, а Эмма беззвучно бормотала, глядя в глаза собственному отражению в стекле: «Росс! Мне впервые в жизни хочется ребенка. Своего, а не чужого, в зале. Я не слишком прямолинейна, а, Росс?»

За ее плечом имелся старичок. Он щурился и хмурился, будто пытаясь прочесть слова с ее движущихся губ, и брови его ползли все выше, выше, на лысину…

Да, Эмма тренировалась, как олимпиец — но смущалась всегда, когда Россовы глаза встречались с ее взглядом. Она никогда в жизни не видела сфинксов — но ей казалось, что сфинксы смотрят именно так.

Его дом был под стать хозяину. Большая старая квартира с высокими потолками, с зеркалами, давно не знавшими тряпки, и поверх слоя пыли — орнаменты, похожие на графики, или графики, похожие на орнаменты, карандашные формулы на обоях, вечно загруженный расчетами, углубленный в себя компьютер, школьная доска с поленницей цветных мелков, желтые развороты старых книг, дохлая бабочка на буфете — очень яркая, без признаков насильственной смерти.

— Росс…

— Да?

— Мне очень хорошо. У меня странное настроение с тех пор, как мы вернулись… оттуда. Ты не знаешь, почему?

Росс улыбнулся. Накрыл своей ладонью ее руку на столе.

Ее ударило, будто током. От этого прикосновения — дружеского — скакнула молния от ладони к ключицам, вверх — в щеки и вниз — в живот. Она едва удержалась, чтобы не вздрогнуть.